ОЧЕРКИ ВНУТРЕННЕЙ РОССИИ

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (Пока оценок нет)
Загрузка...

Об оставшихся

Я прожил пять лет под властью большевиков. Я много видел, много перечувствовал и передумал. И, может быть, есть в этом опыте такое, что интересно и важно не одному мне. Жизнь коротка; мемуаров я из осторожности не писал… Пусть же сохранится здесь кое-что из существенного.

Конечно, я вынужден буду умалчивать о многом. Но все записываемое — не вымысел, а правда.

В зарубежной России постепенно сложился и окреп предрассудок, будто все честное, патриотическое и независимое уехало из России в первые же годы большевизма, так что оставшееся там осталось или от бесхарактерной вялости, или от прямого сочувствия. Давно уже пора покончить с этим предрассудком, исторически несостоятельным и духовно вредным…

Правда, было немало таких, что не уходили от растерянной вялости, от безволия, были и такие, что остались от сочувствия: ибо настал их день, пришел их час, — перед ними впервые раскрылись небывалые, нежданные возможности… Но огромная масса русского населения не эмигрировала вследствие здорового, органически верного инстинкт оседлости; вследствие глубокого нежелания оставлять свою страну, свой очаг, свой город; вследствие глубокой, бессознательной, национально зиждущей инерции…

И как же глубоко ошибаются те, кто думает, что внутренняя Россия исчерпывалась за эти годы или исчерпывается теперь «слизняками» и «большевиками»! Подумайте только, что в скорбную книгу большевистского террора только за пять лет, и притом «официально», занесено свыше двух с половиной миллионов убитых. Подумайте, сколь многие из них могли уклониться от ареста, сколь многие из арестованных могли купить себе жизнь и свободу ценою отречения, предательства или хотя бы просто «лояльной службы»… Ведь пресмыканием спас свою жизнь в 1918 году распутинец Варнава1; ведь я сам видел пресловутого Илиодора2 ожидающим обещанной субсидии в московском совете; ведь жандармы и охранники, если хотели, находили свою службу в чека… Большевики расстреливали не слизняков, а стойких. Учтите это и поймите, что внутренняя Россия в первые же пять лет дала не менее трех миллионов мучеников, часто исповедников, принявших внешнее унижение, муки и смерть, но не принявших сатаны и духовного унижения3. Зная это, можно ли поносить всю внутреннюю Россию? Можно ли отчаиваться в нашем будущем?

Нет, люди оставались там не только от безволия.

Когда большевики захватили власть, то царило общее убеждение, что это будет короткая авантюра, что у сумасшедших нет перспективы, что бандитизм быстро пожрет сам себя. Краткосрочными, почти обреченными считали себя и сами большевики: и не верили в свои мероприятия; и потому сами, под рукою, скупали за бесценок только что аннулированные государственные бумаги. Все в один голос говорили «о двух неделях», и будущее было скрыто от всех.

Правда, отъезд начался и уже шел. Но уезжали или те, которые желали активно, вооруженно бороться с большевиками, или те, которые до смерти перепугались в октябрьские дни, — т. е. уезжали герои и трусы. Но основная масса интеллигенции как-то не верила ни в силу, ни в будущность большевиков, презирала их и даже готова была к известному, мужественному, но пассивному отпору. Вспомните забастовку городских учителей, длительный процесс бойкота и саботажа…

Время шло. Никто не предвидел, насколько большевики бесстыдны, свирепы и цепки; никто не мог предвидеть, насколько попутен окажется им черный вихрь истории. И все продолжали говорить о «двух неделях». Потом говорили о «двух месяцах». Потом откладывали с осени на весну, с весны на осень.

Еще в 1919 году уверенно ждали конца. Весною этого года Н. Н. Щепкин, ведший тогда в Москве конспиративную военную организацию и в августе героически погибший в чрезвычайке4, говорил, что лето должно принести перелом и что если осенью большевики не падут, то придется заново пересмотреть вопрос о формах борьбы с ними… Ведь в августе того же года большевики выработали уже план эвакуации «Москвы» на восток и, — я знаю это из среды совнаркома, — недели две прожили «на чемоданах». Ведь еще в 1920 году ждали спасения от Врангеля и от войны с Польшей… И каждую весну всё, не скомпрометировавшее себя работой с большевиками, грозило интервенцией!..

Нет сомнения, что если бы мы там знали заранее о предстоящих годах большевистской республики, то меньше было бы пассивных, прячущихся и трусливых. Одни, вероятно, эмигрировали бы, другие, наверное, ушли бы к белым… И активных борцов оказалось бы больше.

Но насколько больше? Можно ли было бы ждать массового активного героизма?

Надо различать активный героизм и пассивный героизм. И вот, активный героизм всегда был и всегда будет достоянием огромного меньшинства. А это меньшинство в России было жестоко растрачено во время Великой войны и ее бесснарядья5 и, далее, во время солдатского террора при Временном правительстве. Еще до большевиков события страшно разредили кадры русских, героически-воинственных характеров. Их оставалось немного, они уходили на юг, и внутри очередь была за пассивным сопротивлением.

И при таком положении дел имело полный смысл оставаться на месте и вести эту пассивную борьбу.

Не будем говорить о простонародье, о рядовом крестьянине и рабочем. Эта основная масса русского коренного населения никуда уйти не могла и не сможет. Она вынуждена была оставаться в России. И оставалась — не только потому, что она-то именно и болела революцией и теснила интеллигенцию, захватывая ее имущество и ее места, но уже потому, что стомиллионному простонародью эмигрировать некуда, не на что, да и умственного горизонта, необходимого для эмигрированья, у нее нет. Словом, эмиграция есть проблема для человека, стоящего в духовном и умственном отношении выше известного уровня.

И вот я утверждаю, что этот кадр людей, духовно достаточно зрелых, чтобы понимать и бороться, но волею или телом недостаточно сильных для того, чтобы вооружен но бороться в белых рядах, — имел прямое призвание, прямую обязанность остаться там, терпеть голод, болезни, все беды и притеснения, испытать непосредственно все, что несет с собою революция, вести невооруженную борьбу со злодеями и поддерживать прямое общение с простым народом.

Это совсем не значит, что вооруженная борьба была «не нужна» или «менее нужна». Да вряд ли кто-нибудь и захочет понять мое утверждение «так». Но это значит, что помимо вооруженной борьбы были еще необходимы формы невооруженной, — культурной, правовой и бытовой, — борьбы, формы ответственные, трудные, опасные, невидные, скромные, но необходимые. И люди, почему-либо неспособные бороться с оружием в руках, должны были найти для себя эти формы.

Был некий здоровый, органический инстинкт, который говорил нам, что надо не уходить, а принять борьбу на месте, цепко отстаивая русскую жизнь и русскую культуру шаг за шагом от надвигающегося разрушения Когда на родину идет стихийная беда в виде телесной или духовной заразы, то нельзя оставлять свою страну и спасать себя или даже живой «кусок» родины в своем лице. Было когда-то, до революции, общее здоровье и им мы пользовались на месте, совместно и сообща, пришла общая беда, и ее мы должны принять на месте, совместно с нашим народом и сообща с ним. Или мы — кочевники, меняющие зараженное и обглоданное пастбище на другое, нетронутое? Или мы — зайцы, робко бегущие прочь, как только злой охотник спустит на нас злых собак? Или наша Россия есть дикое поле, на котором селится и властвует первая вторгшаяся шайка разбойников, не встречая ни протеста, ни противодействия?.

Пусть наши белые, свергающие, — свергают и свергнут, и те из нас, кто душою безоговорочно с ними, сумеют найти формы тайного содействия им. Но нужны еще отстаивающие и охраняющие внутри, ведущие цепкую, стойкую, черную работу, направленную на то, чтобы не выдать злодеям нашу Россию и сберечь от нее все, что возможно.

Что сказали бы мы, если бы. в ответ на татарское завоевание, православное духовенство в виде протеста эмигрировало бы из России?

А помните ли видение, бывшее Апостолу Петру — гады кишели в некоем вместилище и голос был «встань, Петр, заколи и ешь»?..6

Далеко нашей современной интеллигенции до апостольства и до духовенства татарской эпохи.. Но разве наше простонародье — не дети, не дети, соблазненные злодеями? И разве его духовное воспитание не является нашей задачей? И, не отстояв внешней и внутренней культуры, разве можно было бы думать о его воспитании?

Надо понять это решение наше, — не «резолюцию», не «директиву», а массовое, органическое, молчаливое решение, кто не идет прямо в белую армию, тот останется на месте, чтобы принять бунт черни и травлю большевиков, чтобы отстаивать Россию внутри, идя на растерзание и расстрел.

Ибо ведущему — место там, где болеет, бунтует, страдает и гибнет ведомый. Таков завет, оставшийся нам от православия, от русских царей и лучших представителей русского дворянства, и тому, кто знает русскую историю, не нужно приводить многих примеров.

Да, это был органически-верный инстинкт патриотического само-отстаивания. Надо было сохранить для будущей России все, что возможно было сохранить, — и материально, и духовно. Соблюсти — до прихода белых, для грядущего исцеления, до всенародного восстания и возрождения, когда бы оно ни началось и какими бы путями оно ни свершилось. За это мы несли ответственность перед будущими поколениями. Сколько раз мы это там думали так и говорили: «Жить надо на родине, жить с родиной и умирать с нею, отстаивая ее лик и достояние»…7

И как уклониться от этой общей беды, когда она почти всеми поголовно испытывалась как общая вина. Об этой своей вине люди говорили редко и неохотно, но чувствовали ее все, все, для кого революция не была «достижением» и «праздником». Чего-то недоделали, недолюбили, недоумели; чего-то недооценили, что-то выдали, не отстояли, предали; чему-то попускали, в чем-то заблуждались… И вот — последствия. Сквозь все личные тревоги, заботы и опасности, на всех неискаженных лицах, во всех неожадневших и неизолгавшихся глазах — читалось это сознание своей вины; иногда даже у меньшевиков и эсеров… И это чувство вины одних вело в белые ряды, других приковывало к месту: наше дело, наша беда, наша вина, нам и расхлебывать. Сколько раз мы выговаривали и это вслух: «Смотри, казнись, изживай, учись, — хотя бы ценою утраты всего, что любишь, здоровья и жизни…»

Уходят ли от постели больной матери? Да еще с чувством виновности в ее болезни? Да, уходят — разве только за врачом и лекарством. Но уходя за лекарством и врачом, оставляют кого-нибудь у ее изголовья.

И вот — у этого изголовья мы и остались.

Мы считали, что каждый, кто не идет к белым и кому не грозит прямая казнь, должен оставаться на месте. Иронически относились мы к тем, кто уезжал «от усталости», «не могу больше», «хочу вырваться из ада»… Помните ответ Сократа, данный им в тюрьме ученикам, когда они уговаривали его бежать от несправедливого смертного приговора? — Когда родина давала тебе покой и благо, ты умел брать, а когда пришла беда и опасность, и несправедливость — ты бежишь? — Именно «бежишь»: ибо уезжавших для борьбы мы провожали как героев, — они духовно не бежали, хотя их отъезд, по внешней видимости, и имел облик «бегства»…

Годы прошли с тех пор, как большевики захватили власть в России. И теперь, восемь лет спустя, я даю тот же самый ответ на вопрос «следовало оставаться или уходить?». И мой ответ таков: следовало уходить, но для борьбы; следовало и оставаться, но тоже для борьбы.

Это значит, что все эмигрировавшие, поскольку они стремились только унести ноги и выйти из борьбы, — предавали Россию большевикам; и нередко это были, — к отвращению грядущих поколений, — прямые или главные виновники совершившегося крушения. Но это значит также, что оставшиеся, поскольку они обывательство вал и, хотели только «притулиться» или приспособиться к обстоятельствам, — выдавали Россию большевикам. Однако между теми и другими оставалось еще различие, глубокое, роковое; эмигрировавшим обывателям фактически удавалось уклониться от борьбы и испытаний; они так и ложились в духовный гроб обывательства и поныне остаются «премудрыми пискарями»8, теми «теплыми», о коих сказано в Евангелии9. Те же оставшиеся, которые думали «притулиться» и «переждать», обречены были рано или поздно на испытание, выбор и решение; им фактически не удавалось уклониться от этого; сила революционного давления не оставляла их в первоначальном обывательском состоянии: им неизбежно было стать перед лицом смерти или утвердить свою духовную свободу, или предаться страху и покориться; и, покорившись внешне, — или соблюсти свою лампаду, или возжечь ее перед сатаною.

И вот, эта невозможность обывательствовать — оставалась и осталась их преимуществом: в лишениях и опасностях, не связанная абсолютно никакой организацией или заговором, рассеянная по всей России, наша интеллигенция в медленном и беспросветном умирании — доныне пьет отвратительный яд революции, отраву ее страхов и соблазнов, то падая, и в падении находя свое чистилище, то возносясь на высоту героизма и исповед-ничества. Для меня всегда останется непонятной склонность осуждать оставшихся: если они, вопреки всему, не пали — то это герои, и вправе ли мы упрекать их за то, что они не обнаружили еще большего героизма; если они пали и в падении нашли или найдут свое чистилище — то они драгоценные и полезные камни будущей России: если же они так и погибнут, соблазненные и развращенные, то соблазн все же пришел не чрез них10, — они его жертвы, а не творцы. Острие же нашего негодования должно принадлежать не им, а их соблазнителям.

Так сложилось это, что многие не эмигрировали. И больше скажу, — только о себе и за себя, — если бы меня не изгнали и не расстреляли, то я, вероятно, и теперь все еще был бы там…

Заранее слышу два вопроса и отвечаю на них.

Первый: значит ли это, что следует теперь возвращаться в Россию?

Отнюдь нет. Ибо всякий, открыто возвращающийся в Россию из эмиграции, должен быть твердо уверен, что он значится в скорбных листах большевистской полиции; что он окажется в положении человека, который сам на себя подал донос в своей неблагонадежности; и что такой донос непременно и вовсю будет использован большевиками. Служить русскому делу или бороться ему будет невозможно; как борец, он там бессилен, бесплоден и ненужен. Пусть не сомневается он, что он будет жертвою большевиков: они или замучают его, заставляя его, в доказательство своей «лояльности», служить им, или они замучают его за то, что он не захочет им служить. Надо понять, что возвращающийся эмигрант выдает большевикам — публичное удостоверение в том, что они исправились (ибо к ним можно вернуться!), а себе — волчий паспорт для ГПУ: первым он творит вредную ложь, вторым он готовит себе унижение и гибель. Только неумным и сентиментальным людям могут показаться убедительными сладкие, соблазнительные, и, ввиду11, столь непритязательные призывы г. Пешехонова12 к репатриации. В Россию следует возвращаться при большевиках только сменовеховцам13 да еще тем, кто болтает об «общих задачах с большевизмом» — только они нуждаются в амнистии, бирже труда, уплотнении, в одиночке без передачи, в фотографировании при ГПУ и прочих унижениях.

Второй вопрос, — что же мы там «сберегли» и что можно охранять там теперь?

Что сбережется, покажет будущее. Знаю, что под напором большевиков, из года в год, обороняемое достояние России отчасти суживалось в объеме, отчасти углублялось в содержании. И ныне остались: храмы, библиотеки, музеи, памятники старины, живой состав русского народа, железные дороги, леса и недра. И, главное, духовно: русская душа, русская вера, русский характер, русский уклад. И в материальном и в духовном есть невосстановимое.

Огради его, Господи!

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *